Из дневника.

Патрик Модиано написал этот текст в школьной тетради, в мае 1961 года, будучи пансионером коллежа Сен-Жозеф-де-Тон в Верхней Савойе.

Пятница, 5 мая

Жизнь в коллективе гнетет. Она ломает, превращает в быдло. Все время одни и те же лица, одни и те же реакции. Чем больше с ними общаешься, тем труднее их выносить.

Я думаю, когда попадаешь в коллектив, подобный школь­ному, надо прежде всего сберечь свою личность, не позво­лить другим себя сожрать, чего бы это ни стоило, оставаться собой. Я справился с этой задачей, выработав в себе полней­шее равнодушие ко всему, что связано со школой, за исключе­нием самой учебы.

Преподаватели не приветствуют такую позицию, и я их понимаю. Они считают, что каждый должен быть полноцен­ным членом коллектива, принимать активное участие в его жизни. Для них и речи не может идти о том, чтобы кто-то су­ществовал сам по себе. “Горе тем, кто ставит личные интере­сы выше общественных” — таков коммунистический прин­цип, который они взяли на вооружение и который применим к любым разновидностям жизни в коллективе.    

Я не враг коллективизма и восторгаюсь теми, кто не выпя­чивает свое Я, кто жертвует собой ради всеобщего блага. Но жизнь в учебном заведении — иное. Тут не существует настоя­щей солидарности людей, объединенных единой целью и готовых умереть друг за друга. Прежде всего, здесь собраны дети разных возрастов: между учеником старшего, философ­ского, класса и учеником начальной школы семь лет разницы. И при этом старшеклассник, изучающий психологию и осно­вы морали, ведет в точности такой же образ жизни, что и уче­ник младших классов, едва научившийся читать. Они встают дисциплинарным наказаниям.

А каковы одноклассники?

Один хочет стать священником. Он с молодых ногтей про- IЯ щ| никся духом католицизма, его родители несколько раз в неде- ил ;/2011 лю посещают церковь. Можно ли в этом случае всерьез гово­рить о призвании? Что этот мальчик знает о жизни? Коллеж — вот его родина.

Суббота, 6 мая

Я бы тоже хотел, как и он, принять духовный сан. Этот мальчик от всего готов отречься ради других и верит, что зла не существует. Он мечтает стать миссионером. По всем пред­метам он первый в классе. Каждый день причащается.

Смог бы я когда-нибудь уподобиться ему? Чтобы обрести веру в Бога, надобно оказаться в атмосфере, способствующей этому, и, по сути, это вопрос стечения обстоятельств. Хотел бы он стать миссионером, если бы его отец был членом ком­партии?

Среди прочих ребят один увлекается футболом, у другого слабый характер, и он ничем не интересуется; третий често­любив и воображает себя центром мира (оттого что никогда не испытывал страданий); четвертый так и остался “мальчи­ком в коротких штанишках”, не созрел ни морально, ни физи­чески. Приходится терпеть всех, и порой это нелегко.

В те дни, когда в коллеже ничего не происходит, когда встаешь и ложишься в один и тот же час, свыкаешься со ску­кой.

У меня есть товарищи, но нам нечего сказать друг другу.

Мы напоминаем пожилых супругов, которые все уже друг дру­гу сказали и теперь ссорятся с утра и до вечера — но не пото­му, что у них “дурной характер”, а потому, что ссоры лучше, чем молчание.

Вместо того чтобы ссориться, мы режемся в карты, руга­ем все подряд и придумываем разные истории, якобы с нами случившиеся.

Позавчера, не знаю почему, вспомнился один грустный слу­чай.

Я был тогда в пятом, а Леви был старше и учился то ли в третьем, то ли во втором. У него на руке выше локтя был но­мер, память о концлагере, куда он попал вместе со своими ро­дителями — евреями. Я все думал, как ему удалось выжить. В годы войны ему было года два-три.

 

Он заикался, это тоже было одним из последствий перене­сенного в лагере.

Как-то вечером он заглянул к нам в комнату с томиком “Плеяды” в руках. Не помню, что это был за том. Придя в вос­торг от прочитанного, он испытал потребность поделиться с нами своими переживаниями. Ему невмоготу было держать все в себе. Хотелось поговорить с кем-то. И вот, заикаясь, он принялся рассказывать нам о “потрясающей” книге; было так трогательно слышать его неловкие фразы, слова, которые он с трудом выговаривал, пытаясь излить переполнявшее его восхищение. Потом он ушел, чтобы продолжить чтение. Едва за ним закрылась дверь, как мои товарищи, смеясь, броси­лись передразнивать его заикание. Я был не в силах разде­лить их веселье, мне казалось, что взрывы смеха звучат стран­но и неправдоподобно. Я был взволнован появлением Леви и думал о номере на руке, который ему придется носить всю жизнь. Я сказал им, что нельзя смеяться над ним, и еще не за­кончил говорить, как дверь открылась. Я окаменел, увидев на пороге Леви, который смотрел мне прямо в глаза. “Спасибо, Модиано”,— медленно проговорил он, и дверь снова закры­лась.

Мне кажется, это “спасибо” никогда не изгладится из моей памяти. Иногда человеческий голос способен передать такое глубокое отчаяние, что его невозможно забыть. До сих пор в ушах звучит горькая ирония этих простых слов, которые вы­разили так много всего. Страшный упрек, брошенный Леви этому миру, терзавшему его плоть и его душу, униженную жа­лостью окружающих. Я представляю себе, что он чувствовал, когда, излив восторг, вернулся к себе с томиком “Плеяды”: он встретил со стороны себе подобных лишь пренебрежение и жалость.